в какой сборник входит вий
Вий (повесть)
«Вий» — мистическая повесть Николая Гоголя, впервые опубликованная в его сборнике под названием «Миргород» (1835). Название повести — это имя славянского демонического существа, с которым связан сюжет.
Содержание
Сюжет
Три студента киевской бурсы отправились на каникулы. По дороге заплутали в темноте и попросили ночлега на отдаленном хуторе. Один из студентов, Хома Брут, во сне увидел ведьму, которая вскочила на него верхом и скакала по полям и буеракам. Измученный Хома сотворил молитву, которая ему помогла освободится от чар ведьмы. Хома сам вскочил верхом на старуху и стал погонять ее, охаживая поленом. К утру чары развеялись — старуха превратилась в прекрасную панночку.
Три ночи Хома читал молитвы. В первую ночь труп выбрался из гроба и стал искать Хому. Догадливый бурсак очертил вокруг себя круг мелом на полу — и нечистая сила ничего не могла с ним сделать. Вторую ночь дело пошло страшнее: ведьма призвала на помощь уйму всякой нечисти, которая искала Хому, но не могла увидеть его из-за магического круга. Бурсак вышел из церкви наутро весь поседевший. На третью ночь в церковь набилось огромное число чудовищ. Все искали бурсака. Для того, чтобы увидеть его, привели Вия — некого гнома с железным лицом и веками до земли. Для того, чтобы Вий мог глянуть, нечисти пришлось поднимать ему веки. Хома чувствовал, что не стоит смотреть Вию в глаза, однако не выдержал, и глянул. Тотчас Вий указал на него пальцем, а нечисть накинулась. Хома Брут погиб в тот же миг. Тут раздалось второе пение петуха и нечисть, кинувшись вон из церкви, застряла в окнах и дверях.
Главные герои повести
Экранизации
В 1967 году повесть была адаптирована Георгием Кропачевым и Константином Ершовым в фильм «Вий». Обновленная версия с современными спецэффектами вышла в 2009. Она приурочена к 200-летнему юбилею рождения Гоголя. Фильм «Ведьма» (2006) был сиквелом, то есть продолжением истории. В нем были элементы, похожие на фильм Звонок. []
«Вий»: чего вы не замечали в самой страшной повести Гоголя?
В 1968 году одним из лидеров советского кинопроката стала картина «Вий» – экранизация мистической повести Николая Васильевича Гоголя с Леонидом Куравлевым и Натальей Варлей в главных ролях. Этот фильм стал одним из лучших примеров отечественных хорроров по многим причинам, однако «Вий» – это не просто ужастик, созданный для выжимания из зрителя адреналина. О чем же предупреждал Гоголь?
Смотрите фильм «Вий» в пятницу, 23 апреля, в 17.20 и в субботу, 24 апреля, в 01.05 на телеканале «МИР».
По сюжету трое киевских семинаристов-бурсаков на время летних каникул отправляются на заработки. Они сходят с дороги, чтобы выпросить еды в каком-нибудь встречном хуторе, их резко накрывает непроглядно-темная ночь. Поминая чертей, герои лишь по лаю собаки выходят на одинокий хуторок, состоящий всего из пары домов. Старуха, хозяйка одной из хат, соглашается дать им ночлег. Она оказывается ведьмой, околдовывает философа и скачет на нем верхом по полям, как на коне. Хома вспоминает все молитвы и заклинания, которые знает, и берет верх. Он подбирает полено и избивает ведьму почти до смерти. Тут мерзкая старуха превращается в прекрасную панночку, а Брут убегает. Отец ведьмы добивается того, что именно Хоме приходится отпевать умершую – три ночи должен читать бедный семинарист молитвы над ее гробом, после чего будет свободен и получит щедрое вознаграждение. Но Брут не выдерживает сатанинских искушений и погибает.
«Вий» входит в сборник «Миргород», написанный Гоголем в его самом плодотворном 1835 году. Всего в нем четыре истории: «Старосветские помещики», «Тарас Бульба», «Вий» и «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Казалось бы, все они совершенно разные: тут и вариация на тему идиллии, и героический эпос, и романтическая фантастика, и бытовая комедия. Но похоже, что набор и хронология повестей не случайны. Гоголь зашифровал в сборнике отсылку к античному и похожему древнеримскому мифу о золотом, серебряном, бронзовом и железном веке существования человечества.
Фото: Лукас Кранах Старший, «Золотой век»
Итак, сначала был золотой век – время, когда не было времен года, старости, войн и болезней, земля беспрестанно цвела и плодоносила, а люди жили в гармонии с миром. Затем следовал серебряный век. Земля по-прежнему давала много плодов, все еще не было болезней, но появились времена года и старость. Это то, что мы видим в «Старосветских помещиках». Затем шел бронзовый век – век гордых, мужественных и свирепых людей, способных на подвиг. Это – «Тарас Бульба».
«Вий» – это наступление железного века. Его первый признак – оскудение человеческой натуры. Люди становятся мелочными и бесчестными, в мире исчезают истина, верность и стыд. На уровень личности трех семинаристов в повести намекают уже их имена: богослова зовут Халява, ритора – Тиберий Горобец. Тиберий – это имя римского императора, при котором был распят Иисус Христос, горобец – воробей. Главного героя, философа, зовут Хома Брут. Хома – это вариант имени Фома, отсылающий к апостолу Фоме, Брут же – предатель. Все трое, хоть и учатся в семинарии, о высоком не задумываются, их волнуют только мелкобытовые вопросы, в основном, чтобы поесть, выпить и покурить. Они не могут пройти мимо того, что плохо лежит, чтобы не украсть, крадут даже друг у друга. Примерно в том же духе описываются все встречные казаки: «У нас есть на селе казак Шептун. Хороший казак! Он любит иногда украсть и соврать без всякой нужды, но. хороший казак».
Философа не выбивает из его системы ценностей даже прямое попадание в потусторонний мир. После безумной ночи с ведьмой, когда он скакал над землей и видел русалку, семинаристу логичнее было бы отправиться в храм, но он, как обычно, отправляется искать еду, затем сходится с молодой вдовой на рынке и получает от нее не только обильный обед и что-то еще в маленьком глиняном домике посреди вишневого сада, а еще и деньги, на которые в тот же вечер пьянствует в кабаке. На следующий день после жуткого происшествия Хома почти забывает о ведьме.
Последняя история сборника – «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем» – подтверждает приход железного века. Люди вконец измельчали и потеряли смысл жизни, характерный признак этого времени – раздоры, охватывающие человечество. В данном случае – беспощадная вражда из-за «оскорбления» гусаком. В мире без бога, по мнению Гоголя, зло побеждает, ведь свято место пусто не бывает. Недаром герои «Вия», даже ректор семинарии, так часто чертыхаются, а церковь – заброшена:
«Церковь деревянная, почерневшая, убранная зеленым мохом, с тремя конусообразными куполами, уныло стояла почти на краю села. Заметно было, что в ней давно уже не отправлялось никакого служения». В противовес стоящей на краю села и никому не нужной церкви – процветающая кухня сотникового дома, место крайне популярное: кухня эта «была что-то похожее на клуб, куда стекалось все, что ни обитало во дворе, считая в это число и собак, приходивших с машущими хвостами к самым дверям за костями и помоями. Куда бы кто ни был посылаем и по какой бы то ни было надобности, он всегда прежде заходил на кухню, чтобы отдохнуть хоть минуту на лавке и выкурить люльку. Все холостяки, жившие в доме, щеголявшие в казацких свитках, лежали здесь почти целый день на лавке, под лавкою, на печке – одним словом, где только можно было сыскать удобное место для лежания».
Всю жизнь Гоголь собирал малороссийский фольклор, на основе которого были написаны «Вечера на хуторе близ Диканьки» и «Вий». Главный демон, по имени которого названа повесть, в восточнославянской мифологии – бес с огромными веками и ресницами. По-украински ресница – «вія». Он не может сам поднять веки, ему поднимают их вилами помощники, и тогда он убивает взглядом. Однако в том виде, в котором он описывается в повести, он считается гоголевским персонажем.
– Подымите мне веки: не вижу! – сказал подземным голосом Вий – и все сонмище кинулось подымать ему веки.
«Не гляди!» – шепнул какой-то внутренний голос философу. Не вытерпел он и глянул.
– Вот он! – закричал Вий и уставил на него железный палец. И все, сколько ни было, кинулись на философа. Бездыханный грянулся он на землю, и тут же вылетел дух из него от страха.
По Гоголю, важно не смотреть на грех, чтобы не дать ему дорогу в свою душу. Нечисть не видела Брута, пока он сам не посмотрел на нее вопреки внутреннему голосу, в итоге философ погиб за минуту до спасительного крика петуха. Если в начале творчества Гоголя черт у него – фольклорный элемент с рожками и хвостом, за который можно ухватиться, то со временем он принимает иные, более страшные формы. Вот что писал Гоголь в вошедшей в петербургский сборник «Арабески» повести «Портрет»: «Дивись, сын мой, ужасному могуществу беса. Он во все силится проникнуть: в наши дела, в наши мысли и даже в самое вдохновение художника. Бесчисленны будут жертвы этого адского духа, живущего невидимо, без образа на земле. Это тот черный дух, который врывается к нам даже в минуты самых чистых и святых помышлений».
Понять произведения Гоголя вне религиозного контекста вообще невозможно, он грезил не столько о социальной справедливости, сколько о духовном возрождении. Если в молодости писатель увлекался скорее мистицизмом, то со временем его религиозные искания обрели самый серьезный характер. Ведь и в «Мертвых душах» он изобразил не просто ополоумевших от безделья помещиков, а степени нравственной деградации человека. Гоголь мечтал «устремить все общество к прекрасному», считал, что должен сделать нечто большее, великое, собственное мессианство стало его идеей фикс. Нравоучительные и высокопарно-назидательные письма вызывали раздражение у его друзей и спонсоров, за чей счет в основном и жил Гоголь, но те терпели несносный характер писателя, понимая меру его таланта. Однако Гоголю не удалось найти и показать путь возрождения, второй том «Мертвых душ», как известно, был сожжен, писатель погрузился в глубокую депрессию.
Гоголь прожил всего 42 года, удивительный факт, но описание умершего Николая Васильевича перекликается с его описанием панночки в «Вие»:
«. Хома отворотился и хотел отойти от гроба, но, по странному любопытству, не утерпел и взглянул на нее. Резкая красота усопшей показалась ему страшною. В ее чертах ничего не было тусклого, мутного, умершего; оно было живо, и философу казалось, как будто она глядит на него закрытыми глазами. Ему даже показалось, как будто из-под ресницы правого глаза ее покатилась слеза».
Фото: wikipedia.org. Посмертная маска Н.В. Гоголя
А вот как описывал облик Николая Васильевича мастер-скульптор Николай Рамазанов, делавший посмертный слепок с лица писателя: «Когда я подошел к телу Гоголя, он не казался мне мертвым. Улыбка рта и не совсем закрытый правый глаз его породили во мне мысль о летаргическом сне, так что я не вдруг решился снять маску; но приготовленный гроб, в который должны были положить в тот же вечер его тело, наконец, беспрестанно прибывавшая толпа желавших проститься с дорогим покойником заставили меня и моего старика, указывавшего на следы разрушения, поспешить со снятием маски, после чего со слугой-мальчиком Гоголя мы очистили лицо и волосы от алебастра и закрыли правый глаз, который, при всех наших усилиях, казалось, хотел еще глядеть на здешний мир, тогда как душа умершего была далеко от земли».
Философ Василий Розанов называл язык Гоголя мертвым, и героев – статичными, считал его зловещий смех издевательством над народом, однако после революции 1917 года он писал: «Я всю жизнь боролся и ненавидел Гоголя и в 62 года думаю: «Ты победил меня, ужасный хохол!».
В какой сборник входит вий
Как только ударял в Киеве поутру довольно звонкий семинарский колокол, висевший у ворот Братского монастыря, то уже со всего города спешили толпами школьники и бурсаки. Грамматики, риторы, философы и богословы, [2] с тетрадями под мышкой, брели в класс. Грамматики были еще очень малы; идя, толкали друг друга и бранились между собою самым тоненьким дискантом; они были все почти в изодранных или запачканных платьях, и карманы их вечно были наполнены всякою дрянью; как то: бабками, свистелками, сделанными из перышек, недоеденным пирогом, а иногда даже и маленькими воробьенками, из которых один, вдруг чиликнув среди необыкновенной тишины в классе, доставлял своему патрону порядочные пали [3] в обе руки, а иногда и вишневые розги. Риторы шли солиднее: платья у них были часто совершенно целы, но зато на лице всегда почти бывало какое-нибудь украшение в виде риторического тропа: или один глаз уходил под самый лоб, или вместо губы целый пузырь, или какая-нибудь другая примета; эти говорили и божились между собою тенором. Философы целою октавою брали ниже: в карманах их, кроме крепких табачных корешков, ничего не было. Запасов они не делали никаких и все, что попадалось, съедали тогда же; от них слышалась трубка и горелка иногда так далеко, что проходивший мимо ремесленник долго еще, остановившись, нюхал, как гончая собака, воздух.
Рынок в это время обыкновенно только что начинал шевелиться, и торговки с бубликами, булками, арбузными семечками и маковниками дергали наподхват за полы тех, у которых полы были из тонкого сукна или какой-нибудь бумажной материи.
– Паничи! паничи! сюды! сюды! – говорили они со всех сторон. – Ось бублики, маковники, вертычки, буханци хороши! ей-богу, хороши! на меду! сама пекла!
Другая, подняв что-то длинное, скрученное из теста, кричала:
– Ось сусулька! паничи, купите сусульку!
– Не покупайте у этой ничего: смотрите, какая она скверная – и нос нехороший, и руки нечистые…
Но философов и богословов они боялись задевать, потому что философы и богословы всегда любили брать только на пробу и притом целою горстью.
По приходе в семинарию вся толпа размещалась по классам, находившимся в низеньких, довольно, однако же, просторных комнатах с небольшими окнами, с широкими дверьми и запачканными скамьями. Класс наполнялся вдруг разноголосными жужжаниями: авдиторы [4] выслушивали своих учеников; звонкий дискант грамматика попадал как раз в звон стекла, вставленного в маленькие окна, и стекло отвечало почти тем же звуком; в углу гудел ритор, которого рот и толстые губы должны бы принадлежать, по крайней мере, философии. Он гудел басом, и только слышно было издали: бу, бу, бу, бу… Авдиторы, слушая урок, смотрели одним глазом под скамью, где из кармана подчиненного бурсака выглядывала булка, или вареник, или семена из тыкв.
Когда вся эта ученая толпа успевала приходить несколько ранее или когда знали, что профессора будут позже обыкновенного, тогда, со всеобщего согласия, замышляли бой, и в этом бою должны были участвовать все, даже и цензора, обязанные смотреть за порядком и нравственностию всего учащегося сословия. Два богослова обыкновенно решали, как происходить битве: каждый ли класс должен стоять за себя особенно или все должны разделиться на две половины: на бурсу и семинарию. Во всяком случае, грамматики начинали прежде всех, и как только вмешивались риторы, они уже бежали прочь и становились на возвышениях наблюдать битву. Потом вступала философия с черными длинными усами, а наконец и богословия, в ужасных шароварах и с претолстыми шеями. Обыкновенно оканчивалось тем, что богословия побивала всех, и философия, почесывая бока, была теснима в класс и помещалась отдыхать на скамьях. Профессор, входивший в класс и участвовавший когда-то сам в подобных боях, в одну минуту, по разгоревшимся лицам своих слушателей, узнавал, что бой был недурен, и в то время, когда он сек розгами по пальцам риторику, в другом классе другой профессор отделывал деревянными лопатками по рукам философию. С богословами же было поступаемо совершенно другим образом: им, по выражению профессора богословия, отсыпалось по мерке крупного гороху, что состояло в коротеньких кожаных канчуках. [5]
В торжественные дни и праздники семинаристы и бурсаки отправлялись по домам с вертепами. [6] Иногда разыгрывали комедию, и в таком случае всегда отличался какой-нибудь богослов, ростом мало чем пониже киевской колокольни, представлявший Иродиаду или Пентефрию, супругу египетского царедворца. В награду получали они кусок полотна, или мешок проса, или половину вареного гуся и тому подобное.
Весь этот ученый народ, как семинария, так и бурса, которые питали какую-то наследственную неприязнь между собою, был чрезвычайно беден на средства к прокормлению и притом необыкновенно прожорлив; так что сосчитать, сколько каждый из них уписывал за вечерею галушек, было бы совершенно невозможное дело; и потому доброхотные пожертвования зажиточных владельцев не могли быть достаточны. Тогда сенат, состоявший из философов и богословов, отправлял грамматиков и риторов под предводительством одного философа, – а иногда присоединялся и сам, – с мешками на плечах опустошать чужие огороды. И в бурсе появлялась каша из тыкв. Сенаторы столько объедались арбузов и дынь, что на другой день авдиторы слышали от них вместо одного два урока: один происходил из уст, другой ворчал в сенаторском желудке. Бурса и семинария носили какие-то длинные подобия сюртуков, простиравшихся по сие время: слово техническое, означавшее – далее пяток.
Самое торжественное для семинарии событие было вакансии – время с июня месяца, когда обыкновенно бурса распускалась по домам. Тогда всю большую дорогу усеивали грамматики, философы и богословы. Кто не имел своего приюта, тот отправлялся к кому-нибудь из товарищей. Философы и богословы отправлялись на кондиции, то есть брались учить или приготовлять детей людей зажиточных, и получали за то в год новые сапоги, а иногда и на сюртук. Вся ватага эта тянулась вместе целым табором; варила себе кашу и ночевала в поле. Каждый тащил за собою мешок, в котором находилась одна рубашка и пара онуч. Богословы особенно были бережливы и аккуратны: для того чтобы не износить сапогов, они скидали их, вешали на палки и несли на плечах, особенно когда была грязь. Тогда они, засучив шаровары по колени, бесстрашно разбрызгивали своими ногами лужи. Как только завидывали в стороне хутор, тотчас сворочали с большой дороги и, приблизившись к хате, выстроенной поопрятнее других, становились перед окнами в ряд и во весь рот начинали петь кант. [7] Хозяин хаты, какой-нибудь старый козак-поселянин, долго их слушал, подпершись обеими руками, потом рыдал прегорько и говорил, обращаясь к своей жене: «Жинко! то, что поют школяры, должно быть очень разумное; вынеси им сала и что-нибудь такого, что у нас есть!» И целая миска вареников валилась в мешок. Порядочный кус сала, несколько паляниц, [8] а иногда и связанная курица помещались вместе. Подкрепившись таким запасом грамматики, риторы, философы и богословы опять продолжали путь. Чем далее, однако же, шли они, тем более уменьшалась толпа их. Все почти разбродились по домам, и оставались те, которые имели родительские гнезда далее других.
Один раз во время подобного странствования три бурсака своротили с большой дороги в сторону, с тем чтобы в первом попавшемся хуторе запастись провиантом, потому что мешок у них давно уже был пуст. Это были: богослов Халява, философ Хома Брут и ритор Тиберий Горобець.
Богослов был рослый, плечистый мужчина и имел чрезвычайно странный нрав: все, что ни лежало, бывало, возле него, он непременно украдет. В другом случае характер его был чрезвычайно мрачен, и когда напивался он пьян, то прятался в бурьяне, и семинарии стоило большого труда его сыскать там.
Философ Хома Брут был нрава веселого. Любил очень лежать и курить люльку. Если же пил, то непременно нанимал музыкантов и отплясывал тропака. Он часто пробовал крупного гороху, но совершенно с философическим равнодушием, – говоря, что чему быть, того не миновать.
Ритор Тиберий Горобець еще не имел права носить усов, пить горелки и курить люльки. Он носил только оселедец, [9] и потому характер его в то время еще мало развился; но, судя по большим шишкам на лбу, с которыми он часто являлся в класс, можно было предположить, что из него будет хороший воин. Богослов Халява и философ Хома часто дирали его за чуб в знак своего покровительства и употребляли в качестве депутата.
Был уже вечер, когда они своротили с большой дороги. Солнце только что село, и дневная теплота оставалась еще в воздухе. Богослов и философ шли молча, куря люльки; ритор Тиберий Горобець сбивал палкою головки с будяков, росших по краям дороги. Дорога шла между разбросанными группами дубов и орешника, покрывавшими луг. Отлогости и небольшие горы, зеленые и круглые, как куполы, иногда перемежевывали равнину. Показавшаяся в двух местах нива с вызревавшим житом давала знать, что скоро должна появиться какая-нибудь деревня. Но уже более часу, как они минули хлебные полосы, а между тем им не попадалось никакого жилья. Сумерки уже совсем омрачили небо, и только на западе бледнел остаток алого сияния.
– Что за черт! – сказал философ Хома Брут, – сдавалось совершенно, как будто сейчас будет хутор.
Богослов помолчал, поглядел по окрестностям, потом опять взял в рот свою люльку, и все продолжали путь.
– Ей-богу! – сказал, опять остановившись, философ. – Ни чертова кулака не видно.
– А может быть, далее и попадется какой-нибудь хутор, – сказал богослов, не выпуская люльки.
Но между тем уже была ночь, и ночь довольно темная. Небольшие тучи усилили мрачность, и, судя по всем приметам, нельзя было ожидать ни звезд, ни месяца. Бурсаки заметили, что они сбились с пути и давно шли не по дороге.
Философ, пошаривши ногами во все стороны, сказал наконец отрывисто:
Богослов помолчал и, надумавшись, примолвил:
Ритор отошел в сторону и старался ползком нащупать дорогу, но руки его попадали только в лисьи норы. Везде была одна степь, по которой, казалось, никто не ездил. Путешественники еще сделали усилие пройти несколько вперед, но везде была та же дичь. Философ попробовал перекликнуться, но голос его совершенно заглох по сторонам и не встретил никакого ответа. Несколько спустя только послышалось слабое стенание, похожее на волчий вой.
– Вишь, что тут делать? – сказал философ.
– А что? оставаться и заночевать в поле! – сказал богослов и полез в карман достать огниво и закурить снова свою люльку. Но философ не мог согласиться на это. Он всегда имел обыкновение упрятать на ночь полпудовую краюху хлеба и фунта четыре сала и чувствовал на этот раз в желудке своем какое-то несносное одиночество. Притом, несмотря на веселый нрав свой, философ боялся несколько волков.
– Нет, Халява, не можно, – сказал он. – Как же, не подкрепив себя ничем, растянуться и лечь так, как собаке? Попробуем еще; может быть, набредем на какое-нибудь жилье и хоть чарку горелки удастся выпить на ночь.
При слове «горелка» богослов сплюнул в сторону и примолвил:
– Оно конечно, в поле оставаться нечего.
Бурсаки пошли вперед, и, к величайшей радости их, в отдалении почудился лай. Прислушавшись, с которой стороны, они отправились бодрее и, немного пройдя, увидели огонек.
– Хутор! ей-богу, хутор! – сказал философ.
Предположения его не обманули: через несколько времени они увидели, точно, небольшой хуторок, состоявший из двух только хат, находившихся в одном и том же дворе. В окнах светился огонь. Десяток сливных дерев торчало под тыном. Взглянувши в сквозные дощатые ворота, бурсаки увидели двор, установленный чумацкими возами. Звезды кое-где глянули в это время на небе.
– Смотрите же, братцы, не отставать! во что бы то ни было, а добыть ночлега!
Три ученые мужа дружно ударили в ворота и закричали:
Дверь в одной хате заскрипела, и минуту спустя бурсаки увидели перед собою старуху в нагольном тулупе.
– Кто там? – закричала она, глухо кашляя.
– Пусти, бабуся, переночевать. Сбились с дороги. Так в поле скверно, как в голодном брюхе.
– Да народ необидчивый: богослов Халява, философ Брут и ритор Горобець.
– Не можно, – проворчала старуха, – у меня народу полон двор, и все углы в хате заняты. Куды я вас дену? Да еще всё какой рослый и здоровый народ! Да у меня и хата развалится, когда помещу таких. Я знаю этих философов и богословов. Если таких пьяниц начнешь принимать, то и двора скоро не будет. Пошли! пошли! Тут вам нет места.
– Умилосердись, бабуся! Как же можно, чтобы христианские души пропали ни за что ни про что? Где хочешь помести нас. И если мы что-нибудь, как-нибудь того или какое другое что сделаем, – то пусть нам и руки отсохнут, и такое будет, что Бог один знает. Вот что!
Старуха, казалось, немного смягчилась.
– Хорошо, – сказала она, как бы размышляя, – я впущу вас; только положу всех в разных местах: а то у меня не будет спокойно на сердце, когда будете лежать вместе.
– На то твоя воля; не будем прекословить, – отвечали бурсаки.
Ворота заскрипели, и они вошли во двор.
– А что, бабуся, – сказал философ, идя за старухой, – если бы так, как говорят… ей-богу, в животе как будто кто колесами стал ездить. С самого утра вот хоть бы щепка была во рту.
– Вишь, чего захотел! – сказала старуха. – Нет у меня, нет ничего такого, и печь не топилась сегодня.
– А мы бы уже за все это, – продолжал философ, – расплатились бы завтра как следует – чистоганом. Да, – продолжал он тихо, – черта с два получишь ты что-нибудь!
– Ступайте, ступайте! и будьте довольны тем, что дают вам. Вот черт принес каких нежных паничей!
Философ Хома пришел в совершенное уныние от таких слов. Но вдруг нос его почувствовал запах сушеной рыбы. Он глянул на шаровары богослова, шедшего с ним рядом, и увидел, что из кармана его торчал преогромный рыбий хвост: богослов уже успел подтибрить с воза целого карася. И так как он это производил не из какой-нибудь корысти, но единственно по привычке, и, позабывши совершенно о своем карасе, уже разглядывал, что бы такое стянуть другое, не имея намерения пропустить даже изломанного колеса, – то философ Хома запустил руку в его карман, как в свой собственный, и вытащил карася.