в каком лагере был солженицын
«Трупы выбрасывали. Вьюги их заметут» Девять кругов лагерного ада Александра Солженицына
11 декабря исполняется 100 лет со дня рождения Александра Исаевича Солженицына, писателя, публициста, общественного деятеля, лауреата Нобелевской премии по литературе. В начале 1945 года он был арестован, после многомесячных допросов осужден по статье 58 за антисталинские высказывания и приговорен к восьми годам исправительно-трудовых лагерей. Лагерный опыт лег в основу его произведений «Один день Ивана Денисовича», «Архипелаг ГУЛАГ», «В круге первом». «Лента.ру» публикует фрагменты текстов Александра Солженицына, описывающие жизнь заключенных в тюрьмах и лагерях того времени.
«Куда я попал? Завтра меня не погонят в ледяную воду! Сорок грамм сливочного масла!! Черный хлеб — на столах! Не запрещают книг! Можно самому бриться! Надзиратели не бьют зэков! Что за великий день? Что за сияющая вершина? Может быть, я умер? Может быть, мне это снится? Мне чудится, я — в раю! — Нет, уважаемый, вы по-прежнему в аду, но поднялись в его лучший, высший круг — в первый. Вы спрашиваете, что такое шарашка? Шарашку придумал, если хотите, Данте. Он разрывался — куда ему поместить античных мудрецов? Долг христианина повелевал кинуть этих язычников в ад. Но совесть возрожденца не могла примириться, чтобы светлоумных мужей смешать с прочими грешниками и обречь телесным пыткам. И Данте придумал для них в аду особое место». («В круге первом»)
Трудно сказать, как соотносятся дар и судьба и что здесь следствие, а что причина. Иногда дар как будто определяет судьбу, иногда судьба открывает дар или возлагает его груз на человека. Так Примо Леви стал писать о нацистских лагерях смерти не в силах вынести знания правды о них и в стремлении прорвать окаменелое молчание. Память об ужасе, память об унижении рождает стыд, невозможность говорить и вместе с тем отчаянное требование — рассказать, разбить стену молчания.
О молчании, сковывающем душу, пишет и Солженицын уже на первых страницах «Архипелага», когда описывает свое первое путешествие после ареста под надзором трех смершевцев и задается вопросом, почему он не закричал, не восстал, оказавшись с ними на улицах Москвы, среди людей:
«А у каждого всегда дюжина гладеньких причин, почему он прав, что не жертвует собой. Одни еще надеются на благополучный исход и криком своим боятся его нарушить (ведь к нам не поступают вести из потустороннего мира, мы же не знаем, что с самого мига взятия наша судьба уже решена почти по худшему варианту, и ухудшить ее нельзя). Другие еще не дозрели до тех понятий, которые слагаются в крик к толпе. Ведь это только у революционера его лозунги на губах и сами рвутся наружу, а откуда они у смирного, ни в чем не замешанного обывателя? Он просто не знает, что ему кричать. И наконец, еще есть разряд людей, у которых грудь слишком переполнена, глаза слишком много видели, чтобы можно было выплеснуть это озеро в нескольких бессвязных выкриках.
А я — я молчу еще по одной причине: потому, что этих москвичей, уставивших ступеньки двух эскалаторов, мне все равно мало — мало! Тут мой вопль услышат двести, дважды двести человек — а как же с двумястами миллионами?… Смутно чудится мне, что когда-нибудь закричу я двумстам миллионам…» («Архипелаг ГУЛАГ»)
И это смутное предчувствие можно считать голосом судьбы, указанием: для того, чтобы говорить об Аде, нужно знать правду о нем, нужно в него сойти.
Дар писателя Солженицын почувствовал в себе рано и не оставлял литературных занятий, поступив на физико-математический факультет Ростовского университета, поступил на заочное отделение ИФЛИ. Он начал собирать материалы, связанные с Первой мировой войной, и, наверное, можно сказать, что к этому времени относятся первые замыслы эпопеи «Красное колесо», которая венчает творчество Солженицына. Но если дар — это предзнаменование, то Солженицыну еще предстояло пройти то, что определено судьбой: войну, арест — по знаменитой 58-й статье, на которой во многом и был построен ГУЛАГ и о которой Солженицын специально напишет в «Архипелаге», лагерь, шарашку («В круге первом»), Бутырскую тюрьму и снова лагерь, смертельную болезнь («Раковый корпус»). Так что когда в «Новом мире» Твардовского в 11 номере за 1962 год был напечатан «Один день Ивана Денисовича», Солженицын уже не понаслышке знал о кругах ГУЛАГовского ада.
«Один день Ивана Денисовича» стал эпохой и знаком другого времени. Но одновременно он и в Солженицыне открыл писателя, показывающего не частный случай или исключительную историю, но целую лагерную вселенную. Или преисподнюю.
«Один день Ивана Денисовича» удивлял простым и безыскусным свидетельством об обыденности лагерного зла обычного лагерника, заключенного Щ-854 Ивана Денисовича Шухова. Но есть в повести образ, как будто пришедший из другого мира (даже в этом лагерном бараке), в котором словно сосредоточен весь мрак ГУЛАГовского ада и предугадывается эпический масштаб солженицынского «путеводителя» по лагерной вселенной.
«Об этом старике говорили Шухову, что он по лагерям да по тюрьмам сидит несчетно, сколько советская власть стоит, и ни одна амнистия его не прикоснулась, а как одна десятка кончалась, так ему сразу новую совали. Теперь рассмотрел его Шухов вблизи. Изо всех пригорбленных лагерных спин его спина отменна была прямизною, и за столом казалось, будто он еще сверх скамейки под себя что подложил. На голове его голой стричь давно было нечего — волоса все вылезли от хорошей жизни. Глаза старика не юрили вслед всему, что делалось в столовой, а поверх Шухова невидяще уперлись в свое. Он мерно ел пустую баланду ложкой деревянной, надщербленной, но не уходил головой в миску, как все, а высоко носил ложки ко рту. Зубов у него не было ни сверху, ни снизу ни одного: окостеневшие десны жевали хлеб за зубы. Лицо его все вымотано было, но не до слабости фитиля-инвалида, а до камня тесаного, темного. И по рукам, большим, в трещинах и черноте, видать было, что немного выпадало ему за все годы отсиживаться придурком. А засело-таки в нем, не примирится: трехсотграммовку свою не ложит, как все, на нечистый стол в росплесках, а — на тряпочку стираную». («Один день Ивана Денисовича»)
Путешествие по кругам ГУЛАГовского ада — это не картины грехов и возмездия. Царствующая 58 статья гребет всех под одну гребенку, не различая правых и виноватых.
ГУЛАГ — машина унижения и уничтожения. Погружение вглубь — не означает тяжести вины — поскольку виновны все. Изначально. И все лишены надежды.
«В разные годы и десятилетия следствие по 58-й статье почти никогда и не было выяснением истины, а только и состояло в неизбежной грязной процедуре: недавнего вольного, иногда гордого, всегда неподготовленного человека — согнуть, протащить через узкую трубу, где б ему драло бока крючьями арматуры, где б дышать ему было нельзя, так чтобы взмолился он о другом конце, — а другой-то конец вышвыривал его уже готовым туземцем Архипелага и уже на обетованную землю. Чем больше миновало бесписьменных лет, тем труднее собрать рассеянные свидетельства уцелевших. А они говорят нам, что создание дутых дел началось еще в ранние годы Органов, — чтоб ощутима была их постоянная спасительная незаменимая деятельность, а то ведь со спадом врагов в час недобрый не пришлось бы Органам отмирать». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Арест
«Как попадают на этот таинственный Архипелаг? Туда ежечасно летят самолеты, плывут корабли, гремят поезда — но ни единая надпись на них не указывает места назначения. И билетные кассиры, и агенты Совтуриста и Интуриста будут изумлены, если вы спросите у них туда билет. Ни всего Архипелага в целом, ни одного из бесчисленных его островков они не знают, не слышали.
Те, кто едут Архипелагом управлять, — попадают туда через училища МВД.
Те, кто едут Архипелаг охранять, — призываются через военкоматы.
А те, кто едут туда умирать, как мы с вами, читатель, те должны пройти непременно и единственно — через арест.
Вселенная имеет столько центров, сколько в ней живых существ. Каждый из нас — центр вселенной, и мироздание раскалывается, когда вам шипят: «Вы арестованы!»
Если уж вы арестованы — то разве еще что-нибудь устояло в этом землетрясении?
Но затмившимся мозгом не способные охватить этих перемещений мироздания, самые изощренные и самые простоватые из нас не находятся в этот миг изо всего опыта жизни выдавить что-нибудь иное, кроме как:
— Я?? За что. — вопрос, миллионы и миллионы раз повторенный еще до нас и никогда не получивший ответа.
Арест — это мгновенный разительный переброс, перекид, перепласт из одного состояния в другое.
По долгой кривой улице нашей жизни мы счастливо неслись или несчастливо брели мимо каких-то заборов, заборов, заборов — гнилых деревянных, глинобитных дувалов, кирпичных, бетонных, чугунных оград. Мы не задумывались — что за ними? Ни глазом, ни разумением мы не пытались за них заглянуть — а там-то и начинается страна ГУЛАГ, совсем рядом, в двух метрах от нас. И еще мы не замечали в этих заборах несметного числа плотно подогнанных, хорошо замаскированных дверок, калиток. Все, все эти калитки были приготовлены для нас! — и вот распахнулась быстро роковая одна, и четыре белых мужских руки, не привыкших к труду, но схватчивых, уцепляют нас за ногу, за руку, за воротник, за шапку, за ухо — вволакивают как куль, а калитку за нами, калитку в нашу прошлую жизнь, захлопывают навсегда.
Все. Вы — арестованы!». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Тюрзак
Тюрьма, которую тоже Солженицын испытал на себе, — лишение надежды и света, начало наказания и предвестие его, прихожая ГУЛАГа, которую, впрочем, он модернизировал, приспособил под себя.
«Свет в камерах был пайковый всегда — и в 30-е годы, и в 40-е: намордники и армированное мутное стекло создавали в камерах постоянные сумерки (темнота — важный фактор угнетения души). А поверх намордника еще натягивалась часто сетка, зимой ее заносило снегом, и закрывался последний доступ к свету. Чтение становилось только порчей и ломотой глаз. Во Владимирском ТОНе этот недостаток света восполняли ночью: всю ночь жгли яркое электричество, мешая спать. А в Дмитровской тюрьме (Н. А. Козырев) в 1938 году свет вечерний и ночной был — коптилка на полочке под потолком, выжигающая последний воздух; в 39-м году появился в лампочках половинный красный накал. Воздух тоже нормировался, форточки — на замке, и отпирались только на время оправки, вспоминают и из Дмитровской тюрьмы, и из Ярославской. (Е. Гинзбург: хлеб с утра и до обеда уже покрывался плесенью, влажное постельное белье, зеленели стены.) А во Владимире в 1948-м стеснения в воздухе не было, постоянно открытая фрамуга. Прогулка в разных тюрьмах и в разные годы колебалась от 15 минут до 45. Никакого уже шлиссельбургского или соловецкого общения с землей, все растущее выполото, вытоптано, залито бетоном и асфальтом. При прогулке даже запрещали поднимать голову к небу — «Смотреть только под ноги!» — вспоминают и Козырев, и Адамова (Казанская тюрьма). Свидания с родственниками запрещены были в 1937-м и не возобновлялись. Письма по два раза в месяц отправить близким родственникам и получить от них разрешалось почти все годы (но Казань: прочтя, через сутки вернуть письмо надзору), также и ларек на присылаемые ограниченные деньги. Немаловажная часть режима и мебель. Адамова выразительно пишет о радости после убирающихся коек и привинченных к полу стульев увидеть и ощупать в камере (Суздаль) простую деревянную кровать с сенным мешком, простой деревянный стол. Во Владимирском ТОНе И. Корнеев испытал два разных режима: и такой (1947-48), когда из камеры не отбирали личных вещей, можно было днем лежать, и вертухай мало заглядывал в глазок. И такой (1949-53), когда камера была под двумя замками (у вертухая и у дежурного), запрещено лежать, запрещено в голос разговаривать (в Казанке — только шепотом!), личные вещи все отобраны, выдана форма из полосатого матрасного материала; переписка — 2 раза в год и только в дни, внезапно назначаемые начальником тюрьмы (упустив день, уже писать не можешь), и только на листике вдвое меньше почтового; участились свирепые обыски налетами с полным выводом и раздеванием догола. Связь между камерами преследовалась настолько, что после каждой оправки надзиратели лазили по уборной с переносной лампой и светили в каждое очко. За надпись на стене давали всей камере карцер. Карцеры были бич в Тюрьмах Особого Назначения. В карцер можно было попасть за кашель («закройте одеялом голову, тогда кашляйте!»); за ходьбу по камере (Козырев: это считалось «буйный»); за шум, производимый обувью (Казанка, женщинам были выданы мужские ботинки № 44). Впрочем, Гинзбург верно выводит, что карцер давали не за проступки, а по графику: все поочередно должны были там пересидеть и знать, что это. И в правилах был еще такой пункт широкого профиля: «В случае проявления в карцере недисциплинированности начальник тюрьмы имеет право продлить срок пребывания в нем до двадцати суток». А что такое «недисциплинированность»?…» («Архипелаг ГУЛАГ»)
Следствие. Дознание
Никто не будет выяснять обстоятельства и заботиться о справедливости. Арестованный — виновен по определению. Единственное, что требуется от него, — признать вину. А для этого все средства хороши. Перечень (далеко не полный) этих средств — тоже своего рода ад в аду. Солженицын в «Архипелаге» приводит свидетельства других заключенных, опираясь, в частности, и на письма, которые во множестве присылали ему.
«В 1952 все той же Анне Скрипниковой, уже в ее пятую посадку, начальник следственного отдела орджоникидзевского МГБ Сиваков говорит: «Тюремный врач дает нам сводки, что у тебя давление 240/120. Этого мало, сволочь (ей шестой десяток лет), мы доведем тебя до трехсот сорока, чтобы ты сдохла, гадина, без всяких синяков, без побоев, без переломов. Нам только спать тебе не давать!» И если Скрипникова после ночи допроса закрывала днем в камере глаза, врывался надзиратель и орал: «Открой глаза, а то стащу за ноги с койки, прикручу к стенке стоймя!»
Звуковой способ. Посадить подследственного метров за шесть — за восемь и заставлять все громко говорить и повторять. Уже измотанному человеку это нелегко. Или сделать два рупора из картона и вместе с пришедшим товарищем следователем, подступая к арестанту вплотную, кричать ему в оба уха: «Сознавайся, гад!» Арестант оглушается, иногда теряет слух. Но это неэкономичный способ, просто следователям в однообразной работе тоже хочется позабавиться, вот и придумывают, кто во что горазд.
Щекотка. — Тоже забава. Привязывают или придавливают руки и ноги и щекочут в носу птичьим пером. Арестант взвивается, у него ощущение, будто сверлят в мозг.
Гасить папиросу о кожу подследственного (уже названо выше).
Световой способ. Резкий круглосуточный электрический свет в камере или боксе, где содержится арестант, непомерная яркая лампочка для малого помещения и белых стен (электричество, сэкономленное школьниками и домохозяйками!). Воспаляются веки, это очень больно. А в следственном кабинете на него снова направляют комнатные прожектора. (. )
Клопяной бокс, уже упомянутый. В темном дощаном шкафу разведено клопов сотни, может быть тысячи. Пиджак или гимнастерку с сажаемого снимают, и тотчас на него, переползая со стен и падая с потолка, обрушиваются голодные клопы. Сперва он ожесточенно борется с ними, душит на себе, на стенах, задыхается от их вони, через несколько часов ослабевает и безропотно дает себя пить.
Карцеры. Как бы ни было плохо в камере, но карцер всегда хуже ее, оттуда камера всегда представляется раем. В карцере человека изматывают голодом и обычно холодом (в Сухановке есть и горячие карцеры). Например, лефортовские карцеры не отапливаются вовсе, батареи обогревают только коридор, и в этом «обогретом» коридоре дежурные надзиратели ходят в валенках и телогрейке. Арестанта же раздевают до белья, а иногда до одних кальсон, и он должен в неподвижности (тесно) пробыть в карцере сутки-трое-пятеро (горячая баланда только на третий день). В первые минуты ты думаешь: не выдержу и часа. Но каким-то чудом человек высиживает свои пять суток, может быть, приобретая и болезнь на всю жизнь. (. )
Битье, не оставляющее следов. Бьют и резиной, бьют и колотушками, и мешками с песком. Очень больно, когда бьют по костям, например, следовательским сапогом по голени, где кость почти на поверхности. Комбрига Карпунича-Бравена били 21 день подряд. (Сейчас говорит: «И через 30 лет все кости болят и голова».) Вспоминая свое и по рассказам он насчитывает 52 приема пыток. Или вот еще как: зажимают руки в специальном устройстве — так, чтобы ладони подследственного лежали плашмя на столе, — и тогда бьют ребром линейки по суставам — можно взвопить! Выделять ли из битья особо — выбивание зубов? (Карпуничу выбили восемь.)
В новороссийском НКВД изобрели машинки для зажимания ногтей. У многих новороссийских потом на пересылках видели слезшие ногти.
А смирительная рубашка?
А перелом позвоночника? (Все то же хабаровское ГПУ, 1933.)
А взнуздание («ласточка»)? Это — метод сухановский, но и архангельская тюрьма знает его (следователь Ивков, 1940). Длинное суровое полотенце закладывается тебе через рот (взнуздание), а потом через спину привязывается концами к пяткам. Вот так, колесом на брюхе, с хрустящей спиной, без воды и еды полежи суток двое.
Надо ли перечислять дальше? Много ли еще перечислять? Чего не изобретут праздные, сытые, бесчувственные?…
Брат мой! Не осуди тех, кто так попал, кто оказался слаб и подписал лишнее… (. )
Но самое страшное, что с тобой могут сделать, это: раздеть ниже пояса, положить на спину на полу, ноги развести, на них сядут подручные (славный сержантский состав), держа тебя за руки, а следователь — не гнушаются тем и женщины — становятся между твоих разведенных ног и носком своего ботинка (своей туфли) постепенно, умеренно и все сильней, прищемляя к полу то, что делало тебя когда-то мужчиной, смотрит тебе в глаза и повторяет, повторяет свои вопросы или предложения предательства. Если он не нажмет прежде времени чуть сильней, у тебя будет еще пятнадцать секунд вскричать, что ты все признаешь, что ты готов посадить и тех двадцать человек, которых от тебя требуют, или оклеветать в печати свою любую святыню…
И суди тебя Бог, не люди…
Всякий бывший арестант подробно вспомнит о своем следствии, как давили на него и какую мразь выдавили, — а следователя часто он и фамилии не помнит, не то чтобы задуматься об этом человеке о самом. Так и я о любом сокамернике могу вспомнить интересней и больше, чем о капитане госбезопасности Езепове, против которого я немало высидел в кабинете вдвоем». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Вагон-зак
Погружение в ГУЛАГовский ад, переход из одного круга в другой — отдельное мучение. Лагерь не отступает от человека ни на миг.
«Вагон-зак — это обыкновенный купированный вагон, только из девяти купе пять, отведенные арестантам (и здесь, как всюду на Архипелаге, половина идет на обслугу!), отделены от коридора не сплошной перегородкой, а решеткой, обнажающей купе для просмотра. Решетка эта — косые перекрещенные прутья, как бывает в станционных садиках. Она идет на всю высоту вагона, доверху, и оттого нет багажных чердачков из купе над коридором. Окна коридорной стороны — обычные, но в таких же косых решетках извне. А в арестантском купе окна нет — лишь маленький, тоже обрешеченный, слепыш на уровне вторых полок (вот, без окон, и кажется нам вагон как бы багажным). Дверь в купе — раздвижная: железная рама, тоже обрешеченная.
Все вместе из коридора это очень напоминает зверинец: за сплошной решеткой, на полу и на полках, скрючились какие-то жалкие существа, похожие на человека, и жалобно смотрят на вас, просят пить и есть. Но в зверинце так тесно никогда не скучивают животных.
По расчетам вольных инженеров в сталинском купе могут шестеро сидеть внизу, трое — лежать на средней полке (она соединена как сплошные нары, и оставлен только вырез у двери для лаза вверх и вниз) и двое — лежать на багажных полках вверху. Если теперь сверх этих одиннадцати затолкать в купе еще одиннадцать (последних под закрываемую дверь надзиратели запихивают уже ногами) — то вот и будет вполне нормальная загрузка сталинского купе. По двое скорчатся, полусидя, на верхних багажных, пятеро лягут на соединенной средней (и это — самые счастливые, места эти берутся с бою, а если в купе есть блатари, то именно они лежат там), на низ же останется тринадцать человек: по пять сядут на полках, трое — в проходе меж их ног. Где-то там, вперемежку с людьми, на людях и под людьми — их вещи. Так со сдавленными поджатыми ногами и сидят сутки за сутками». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Пересылки
Некоторые пересыльные пункты (как, Ванино, например, о котором сложена знаменитая песня) стали легендарными. Своего рода ворота ГУЛАГа, его пожирающая пасть. Что касается самого Александра Исаевича, то он в своих лагерных странствиях много где побывал: от Москвы до казахстанских степей.
«Карабас, лагерная пересылка под Карагандою, имя которой стало нарицательным, за несколько лет прошло полмиллиона человек (Юрий Карбе был там в 1942 году зарегистрирован уже в 433-й тысяче). Пересылка состояла из глинобитных низких бараков с земляным полом. Каждодневное развлечение было в том, что всех выгоняли с вещами наружу, и художники белили пол и даже рисовали на нем коврики, а вечером зэки ложились и боками своими стирали и побелку, и коврики.
Княж-Погостский пересыльный пункт (63 градус северной широты) составлялся из шалашей, утвержденных на болоте! Каркас из жердей охватывался рваной брезентовой палаткой, не доходящей до земли. Внутри шалаша были двойные нары из жердей же (худо очищенных от сучьев), в проходе — жердевой настил. Через настил днем хлюпала жидкая грязь, ночью она замерзала. В разных местах зоны переходы тоже шли по хлипким качким жердочкам, и люди, неуклюжие от слабости, там и сям сваливались в воду и мокредь. В 38-м году в Княж-Погосте кормили всегда одним и тем же: затирухой из крупяной сечки и рыбных костей. Это было удобно, потому что мисок, кружек и ложек не было у пересыльного пункта, а у самих арестантов тем более. Их подгоняли десятками к котлу и клали затируху черпаками в фуражки, в шапки, в полу одежды». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Баржевые этапы
Плавучие тюрьмы и совсем не античные «ладьи Харона». Сибирь и Колыма, по признанию самого Солженицына в том же «Архипелаге», вполне могут стать отдельным томом лагерной эпопеи.
«Северная Двина, Обь и Енисей знают, когда стали арестантов перевозить в баржах — в раскулачивание. Эти реки текли на Север прямо, а баржи были брюхаты, вместительны — и только так можно было управиться сбросить всю эту серую массу из живой России на Север неживой. В корытную емкость баржи сбрасывались люди и там лежали навалом и шевелились, как раки в корзине. А высоко на бортах, как на скалах, стояли часовые. Иногда эту массу так и везли открытой, иногда покрывали большим брезентом — то ли чтоб не видеть, то ли чтоб лучше охранить, не от дождей же. Сама перевозка в такой барже уже была не этапом, а смертью в рассрочку. К тому ж их почти и не кормили, а выбросив в тундру — уже не кормили совсем. Их оставляли умирать наедине с природой.
Баржевые этапы по Северной Двине (и по Вычегде) не заглохли и к 1940 году, а даже очень оживились: текли ими освобожденные западные украинцы и западные белорусы. Арестанты в трюме стояли вплотную — и это не одни сутки. Мочились в стеклянные банки, передавали из рук в руки и выливали в иллюминатор, а что пристигало серьезнее — то шло в штаны». («Архипелаг ГУЛАГ»)
Как сидел в лагере «пролетарий» Солженицын
Продолжаем публикации, приуроченные к приближающемуся юбилею писателя Солженицына, чтобы помочь обществу его имени в составлении полного портрета мыслителя, чьи неудачные с фактологической точки зрения исторические книги стали тараном для разрушения Советского Союза.
Он не призался, что они лживые. Не знает, наверное, и вторая жена. А зря. Все ходы записаны.
Воспоминания самого Солженицына, его жены и друзей показывают, что послевоенный ГУЛАГ был относительно либеральным: зеки (во всяком случае, сам будущий писатель) имели регулярные свидания, посылки, читали книги. Их хорошо кормили. В нынешнем ФСИНе условия – куда строже.
Писатель Владимир Бушин в 2005 году в своей книге «Александр Солженицын. Гений первого плевка» собрал множество фактов о жизни этого русского писателя, нобелевского лауреата. В своей работе Бушин опирался только на факты – воспоминания самого Солженицына и его близких. Несколько глав книги посвящены пребыванию Александра Исаевича в ГУЛАГе, точнее в тюрьмах и «спецобъектах». Мы опускаем в этих отрывках из книги рассуждения Бушина о моральном облике Солженицына, и приводим только сухие факты:
«О жизни в неволе очень много говорит работа, которую приходится выполнять, её условия. В 1970 году в биографии для Нобелевского комитета он писал о своих лагерных годах: «Работал чернорабочим, каменщиком, литейшиком». А через пять лет, выступая перед большим собранием представителей американских профсоюзов в Вашингтоне, начал свою речь страстным обращением: «Братья! Братья по труду!» И опять представился как пролетарий: «Я, проработавший в жизни немало лет каменщиком, литейщиком, чернорабочим…» Американцы слушали пролетария, затаив дыхание.
Приобщение Александра Исаевича к физическому труду произошло в самом конце июля 1945 года, когда, находясь в Краснопресненском пересыльном пункте, он начал ходить на одну из пристаней Москвы-реки разгружать лес. Солженицына никто здесь не вынуждал, он признаёт: «Мы ходили на работу добровольно». Более того, «с удовольствием ходили».
Но у будущего нобелиата при первой же встрече с физическим трудом проявилась черта, которая будет сопровождать его весь срок заключения: жажда во что бы то ни стало получить начальственную или какую иную должностишку подальше от физической работы. Когда там, на пристани, нарядчик пошел вдоль строя заключенных выбрать бригадиров, сердце Александра Исаевича, по его признанию, «рвалось из-под гимнастерки: меня! меня! меня назначить. ». Но пребывание на пересылке дает возможность зачислить в его трудовой стаж пролетария лишь две недели.
Затем — Ново-Иерусалимский лагерь. Это кирпичный завод.
Застегнув на все пуговицы гимнастерку и выпятив грудь, рассказывает герой, явился он в директорский кабинет. «Офицер? — сразу заметил директор. — Чем командовали?» — «Артиллерийским дивизионом!» (соврал на ходу, батареи мне показалось мало). — «Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера».
Так добыта первая должностишка. Солженицын признаётся, что, когда все работали, он «тихо отходил от своих подчиненных за высокие кручи отваленного грунта, садился на землю и замирал».
Как пишет Решетовская, цитируя его письма, на кирпичном заводе муж работал на разных работах, но метил опять попасть «на какое-нибудь канцелярское местечко. Замечательно было бы, если бы удалось».
Мечту сумел осуществить в новом лагере на Большой Калужской (в Москве), куда его перевели 4 сентября 1945 года. Здесь ещё на вахте он заявил, что по профессии нормировщик. Ему опять поверили, и благодаря выражению его лица «с прямодышашей готовностью тянуть службу» назначили, как пишет, «не нормировщиком, нет, хватай выше! — заведующим производством, т.е. старше нарядчика и всех бригадиров!»
Увы, на этой высокой должности энергичный соискатель продержался недолго. Но дела не так уж плохи: «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров». Однако вскоре освободилось место помощника нормировщика. «Не теряя времени, я на другое же утро устроился помощником нормировщика, так и не научившись малярному делу». Трудна ли была новая работа? Читаем: «Нормированию я не учился, а только умножал и делил в своё удовольствие. У меня бывал и повод пойти бродить по строительству, и время посидеть».
В лагере на Калужской он находился до середины июля 1946 года, а потом — Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где пробыл до июля 1947 года. За этот годовой срок, с точки зрения наращивания пролетарского стажа, он уже совсем ничего не набрал. Почти всё время работал по специальности — математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», — с удовлетворением писал он жене.
С той же легкостью, с какой раньше он говорил, что командовал дивизионом, а потом назвался нормировщиком, вскоре герой объявил себя физиком-ядерщиком. Ему и на этот раз поверили!
В июле 1947 года перевели из Загорска опять в Москву, чтобы использовать как физика. Его направили в Марфинскую спецтюрьму — в научно-исследовательский институт связи. Это в Останкине.
В институте кем он только не был — то математиком, то библиотекарем, то переводчиком с немецкого (который знал не лучше ядерной физики), а то и вообще полным бездельником: опять проснулась жажда писательства, и вот признается: «Этой страсти я отдавал теперь все время, а казённую работу нагло перестал тянуть».
Условия для писательства были неплохие. Решетовская рисует их по его письмам так: «Комната, где он работает, — высокая, сводом, в ней много воздуха. Письменный стол со множеством ящиков. Рядом со столом окно, открытое круглые сутки…»
Касаясь такой важной стороны своей жизни в Марфинской спецтюрьме, как распорядок дня, Солженицын пишет, что там от него требовались, в сущности, лишь две вещи: «12 часов сидеть за письменным столом и угождать начальству». Вообще же за весь срок нигде, кроме этого места, рабочий день у него не превышал восьми часов.
Картину дополняет Н. Решетовская: «В обеденный перерыв Саня валяется во дворе на травке или спит в общежитии. Утром и вечером гуляет под липами. А в выходные дни проводит на воздухе 3-4 часа, играет в волейбол».
Недурно устроено и место в общежитии — в просторной комнате с высоким потолком, с большим окном. Отдельная кровать (не нары), рядом — тумбочка с лампой. «До 12 часов Саня читал. А в пять минут первого надевал наушники, гасил свет и слушал ночной концерт». Оперу Глюка «Орфей в аду»…
Кроме того, Марфинская спецтюрьма — это, по словам самого Солженицына, ещё и «четыреста граммов белого хлеба, а черный лежит на столах», сахар и даже сливочное масло, одним двадцать граммов, другим сорок ежедневно. Л. Копелев уточняет: за завтраком можно было получить добавку, например, пшённой каши; обед состоял из трех блюд: мясной суп, густая каша и компот или кисель; на ужин какая-нибудь запеканка. А время-то стояло самое трудное — голодные послевоенные годы…
Солженицын весь срок получал от жены и её родственников вначале еженедельные передачи, потом — ежемесячные посылки. Кое-что ему даже надоедало, и он порой привередничал в письмах: «Сухофруктов больше не надо… Особенно хочется мучного и сладкого. Всякие изделия, которые вы присылаете, — объедение». Жена послала сладкого, и вот он сообщает: «Посасываю потихоньку третий том «Войны и мира» и вместе с ним твою шоколадку…»
Страстью Солженицына в заключении стали книги. В Лубянке, например, он читает таких авторов, которых тогда, в 1945 году, и на свободе достать было почти невозможно: Мережковского, Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова:
«Библиотека Лубянки — её украшение. Книг приносят столько, сколько людей в камере. Иногда библиотекарша на чудо исполняет наши заказы!»
А в Марфинской спецтюрьме Солженицын имел возможность делать заказы даже в главной библиотеке страны — в Ленинке.
В заключении Солженицын приохотился и писать. «Тюрьма разрешила во мне способность писать, — рассказывает он о пребывании в Марфинском научно-исследовательском институте, — и этой страсти я отдавал теперь всё время, а казённую работу нагло перестал тянуть».
Свидания с родственниками проходили на Таганке, в клубе служащих тюрьмы, куда арестантов доставляли из других мест заключения. Н. Решетовская так описывает одно из них: «Подъехала никакая не «страшная машина», а небольшой автобус, из которого вышли наши мужья, вполне прилично одетые и совсем не похожие на заключенных. Тут же, ещё не войдя в клуб, каждый из них подошел к своей жене. Мы с Саней, как и все, обнялись и поцеловались и быстренько передали друг другу из рук в руки свои письма, которые таким образом избежали цензуры».
И ещё один отрывок из книги Бушина, уже не относящийся к заключению писателя, но хорошо показывающий восприятие Солженицына самого себя как мессии:
«Такой случай, имевший место под новый 1962 год. Поехал с женой из Рязани в Москву, чтобы там у Теуша спрятать свои рукописи. В праздничной электричке какой-то пьяный хулиган стал глумиться над пассажирами. Никто из мужчин не противодействовал ему: кто был стар, кто слишком осторожен. Естественно было вскочить мне — недалеко я сидел, и ряшка у меня была изрядная. Но стоял у наших ног заветный чемоданчик со всеми рукописями, и я не смел: после драки неизбежно было потянуться в милицию… Вполне была бы русская история, чтоб вот на таком хулигане оборвались бы мои хитрые нити. Итак, чтобы выполнить русский долг, надо было нерусскую выдержку иметь». ист
Прошло совсем немного времени, и дети повально начали лить гавно на Солженицина.
Да, а в мои молодые годы за чтение Солженицына могли и в КГБ вызвать. Для профилактики.
У меня сосед сидел. его сокамерник в свое время сидел с этим солженицыным. говорит, крыса редкостная, стучал на всех, чтобы поблажек вырвать.
на воле этим же отличился, только стучал уже открыто
Вот бы тебя, авторкопипаста, в такую малину на 8 лет, как его! Ты бы наверно на самую грязную и тяжелую работу тянулся, точно?
Записки зека. Часть 18: Жратва в СИЗО, игра в «балду» с убийцей и использование «маруси»
А я уже и на Пикабу только читателем все больше стал заходить. И не помню, что где-то почту оставлял, но знаете, так чертовски приятно читать было. Зашел в профиль – и подписчиков прибавилось).
Ну раз народ и партия требует – значит буду писать дальше. Не стесняйтесь, пишите отзывы в комментах, что еще интересует в подобных местах. На почту не забывайте весточки слать – RSNregion@mail.ru.
Кто потерялся в частях, как я понял из отдельных комментариев, то вот они все, родимые:
Жизнь в СИЗО шла своим чередом. В отличие от колонии-поселении, здесь не надо было вставать в шесть утра и по отбою ложиться в десять вечера. Каждый из арестантов вставал ровно тогда, когда ему этого захочется. Также учитывались и «ночные» смены. Если сиделец ночью работал на трассе или на атасе, то ему можно было отсыпаться хоть целый день. Единственное – выйти с утра из камеры на так называемый просчет – 3-4 минуты от силы. И потом опять в кровать. Также весомое отличие – зеки спокойно могли завешивать свои кровати простынями или одеялами, чтобы дневной свет не мешал спать.
В этических целях все имена, фамилии, прозвища заключенных изменены. В отличие от событий, которые реальны на все сто процентов.
Утром давали кашу. Очень жидкую. Иногда, определить из какой крупы сделана каша, можно было только по ее цвету. К каше – хлеб и сладкий чай. На обед – первое, в виде баланды – капуста, картошка, что-нибудь из второго. Ужин представлял из себя нечто похожее на обед. Иногда давали кисель. Вся пища очень пресная, без специй. Временами складывалось впечатление, что я нахожусь в санатории для желудочных больных. Для иных такой рацион продолжается годами.
Судьба всех этих блюд, кроме каши, была в основном одна – из недр тарелок зеки вылавливают картошку. А дальше начинается самое интересное. Плитки запрещены в СИЗО и у рядового заключенного нет такой роскоши. Зато есть много электриков, которые делают «марусю».
«Маруся» – это когда на железном поддоне крепится любая спираль. Ну как любая – из кипятильников. Маломощные кипятильники (те, которые помещаются в стакан) разрешены для передачи. Из него вытаскивается спираль и с обеих концов подключаются провода. Еще один провод уходит в стакан с соленной водой. Я не электрик, поэтому суть этой конструкции понять сложно. Но главное следить, чтобы в стакане была вода и время от времени подсыпать туда соль.
Вытащенная из блюд картошка, как вы поняли уже варенная, обжаривается на сковороде в масле. Посыпается приправой и заливается майонезом. После этой обработки появляется вкус и желание есть.
Не лишним будет упомянуть, что если зек идет срать на парашу, то предупреждает всех – «баркас – мороз». Мол, я иду справлять свои потребности и за стол садиться не стоит. Ну и во время приема пищи сплошь и рядом арестанты бросаются поговорками, дескать «увидел дно – бросай весло». Это к тому, что последний моет посуду.
Продолжая тему быта вспомню про стирку. Стираются зеки часто. В отведенных тазиках. И сушат вещи тут же – на натянутых бичевках. Интересна не сама стирка, а именно то, откуда берется эта бечева.
Вообще, бечевки в СИЗО – вещь первой необходимости. Используются, в том числе на «трассе». Обычные белые мешки, те, в которых продают муку и комбикорм. Один арестант срезает вверх, и одевают мешок на себя, как юбку. Второй зек находится конец и дает команду первому крутиться. Картина курьезная – заключенный в юбке из мешка крутится вокруг своей оси, второй наматывает распускающуюся тонкую бечёвку в клубок. Иногда на то, чтобы распустить целый мешок уходит по часу. Напоминает дискотеку. Только без музыки.
Практически каждый день транзитом заезжают новые арестанты. Почему-то в памяти отложилось два ярких эпизода.
С каталами мы также разгадывали кроссворды и подолгу разговаривали. Дефицит в адекватных собеседниках в СИЗО чувствуется особо остро. Да и где бы я еще разгадывал сканворды с убийцей. Дикость, конечно. Но факт остается фактом.
Второй арестант, который запомнился – Олег, с «погремухой» Мультик. Олег ехал этапом во Владивосток, транзитом через читинский централ.
Мультик знал поименно героев всех современных мультфильмов для взрослых – «Симпсоны», «Американский папаша», «Гриффины», «Футурама», «Губка Боб», «Царь Горы» и прочие. Кто в теме, тот знает, какое количество персонажей там задействовано. Только увлеченность анимацией и хорошая память позволят запомнить всех. Кроме того, Мультик любил пересказывать фильмы, сюжеты видеоигр и рассуждать на тему музыки 90-х. В нашей хате не было телевизора, не было радиоприемника, поэтому зеки зачастую с интересом слушали россказни Олега.
Кстати, осужден он был по статье 228 – «наркота». Про себя рассказывал немного – живет во Владике, до недавнего времени нигде не работал. Сидел дома с ребенком, причем не со своим. Как говорил сам Мультик – я альфонс, женился на бабе с ребенком. Видимо, в какой –то момент Олег все же решил заработать денег, но не привыкши трудом повелся на легкий заработок.
Втянувшись в «закладки» он погорел. На тот момент Мультик ехал в родной приморский город отбывать наказание – 4 года.
Два раза в неделю нас водили в душевую. Для зеков это одно из лучших мероприятий на неделе. Ибо в хате, в которой находятся постоянно до 12-ти человек, постоянно накурено и от тебя самого начинает попахивать куревом, ну или чем другим. Как я уже как-то рассказывал ранее – некоторые в душевой даже стираются – не снимая одежды заходят в душ, обмазываются мылом и опять под душ. Потом одежду смывают и моются уже сами.
Уборка в хате проходит стихийно. Никаких графиков дежурств нет. Но все мы люди и в грязи жить никому не хочется. Зеки равными частями делят пол по квадратам и моют его. Кто-то протирает пыль. Иногда даже протираются окошки.
Приеду из командировки, напишу еще чего-нить. Всем спасибо.
Записки зека. Часть 13. Новогодняя сказка в местах лишения свободы
Многим, наверное, уже понятно, что Новый Год, по сути, проходит как обычный день. Ожидание праздника накануне не было ни у кого. Оно и я понятно – праздник-то прежде всего семейный, а в данном случае приходится отмечать его с другой «семьей – состоящей из зеков. Ни о каких нарядных елках речи не идет – может ее не было, когда там находился я, а может и вовсе никогда и не было. Единственное, что я видел из украшающих атрибутов – на первом этаже у себя в хатах бабы-зечки вырезали из бумажных салфеток снежинки и расклеили их на окнах. Но вскоре при очередном обходе дежурные заставили снять с окон снежинки, ибо они завешивают окна, а это не положено. Бумажная красота была перевешана впоследствии на прикроватные тумбочки зечек.
Уже с 28 декабря начало действовать усиление, а это всегда не сулит ничего хорошего. Сотрудников администрации учреждения прибавляется в разы. На работу в усиление зеки не ходят, и потому весь барак слоняется по принципу – хата – курилка. Когда открыты столовая или комната воспитательной работы, то можно вдобавок к вышеперечисленным местам ошиваться еще там, заваривая чифир и смотря телевизор (но не одновременно). Но самая беда усиления в том, что в период действия запрещены посещения родственников. Поэтому последние встречи в уходящем году осужденные проводят с родственниками заранее и также заранее принимают передачи.
Столовая в преддверии Нового года превращается в место для массовых конфликтов – печка одна, конфорки четыре, а приготовить что-нибудь вкусное к «новогоднему столу» хочется всему бараку. Кушать в праздник на тюремную баланду или сечку с варенным салом, каким бывает стандартный ужин, особого желания ни у кого нет.
Особенно старался перед своей «семьей» длинный зек Гоша, по прозвищу Трава. Гоша – военнослужащий, приехал в колонию-поселение по двум статьям – самовольное оставление части и извечна тема 228 – наркотики. В кабине его натертого до блеска темно-зеленого «УРАЛа» нашли хорошо спрятанный увесистый пакет с запрещенной травой. Сам Гоша потом говорил, что скорее всего, его кто-то сдал – при обыске сотрудники уже знали, где спрятал пакет, и им даже не пришлось его искать. Военный суд «насыпал» Траве 3 года. Гоша любил пропадать в столовой – пек торты из печенья и сгущенки, жарил картошку, сушил сухари, иногда делал нехитрые салаты – сайру с вареными яйцами и майонезом или даже крабовый – с рисом, крабовыми палочками и кукурузой.
К радости всех осужденных, к вечеру администрация колонии-поселения действительно порадовала. На ужин давали маленькую порцию винегрета, картофельное пюре с такой же маленькой котлетой. И компот. Несмотря на размеры порции это был восторг. Просто представьте, ко многим зекам никто не ездил, передачи не передавал, питались той же сечкой, баландой, а тут такое счастье. В тот раз я действительно увидел неподдельный восторг в глазах у людей.
Чувствовался ажиотаж и на телефонные звонки. Телефон-автомат, работающий по УФСИНовским картам (которые предварительно закупаются на «отоварке») был нарасхват. Записываться в журнал для звонков и занимать очередь зеки спешили с самого утра. Вот здесь реально можно было прогадать – на 100 человек 1 телефон (не учитывая второй телефон, стоящий специально для обиженных). Как назло в тот день связь была плохая, иногда пропадала, что создавало гнетущую атмосферу и провоцировало опять же на конфликты.
Представьте себе картину – огромный коридор барака усеян сидящими на корточках зеков в ожидании своей очереди на звонок. Уйти или отлучиться – равносильно потерять очередь. Чем-то напоминало картину, когда советские люди приходили отмечаться в очередях по часам.
Стояли с записанными номерками и после переклички бежали немного поспать, зачастую отправляя отметиться детей или пенсионеров. Как и везде среди осужденных находились те, кто живо и бойко следили за очередью и не допускали «кому очень срочно надо» и «мне край, брат».
Скажу еще один нюанс – на звонок дается 5 минут и звонок положен 1 раз в день на номер. Поздравить всех не получалось, поэтому звонили зеки только самым близким. Хотя, еще то удовольствие разговаривать по телефону, когда на тебе «дышит в спину» следующий, а с коридора пялится куча пар недовольных глаз, в которых написано одно – «давай быстрее».
Подъем 31 декабря как обычно – в 6 утра. Кстати сказать, многие, и даже те, кто отбывает наказание по нескольку лет, так и не могут привыкнуть к ночным проверкам. Заключаются они в том, что три раза за ночь в хату к спящим зекам заходят дежурные и пересчитывают заключенных. При этом светят фонариками в лицо. Если лица не видно, скажем, голова прикрыта одеялом, то дежурный может и откинуть его, чтобы убедиться в «наличии» зека.
Именно поэтому постоянный недосып присутствует практически у всех, учитывая, что до отбоя можно сидеть только на табуретках, дремать, закрывать глаза нельзя, ложиться тем более – за все это предусмотрена ответственность – либо предупреждение, либо ШИЗА – это уж как решит административная комиссия.
Единственным послаблением 31 декабря является, то, что после отбоя, в 22:00, разрешается до 10-ти минут первого посидеть в комнате воспитательной работы для просмотра «голубого огонька». Но этим «послаблением» пользуются далеко не все, так как в 22:00 единственное желание просто лечь и уснуть. Тем не менее, процентов 20 заключенных все же остаются смотреть «ящик», общаться, чифирить, но с одним условием – до первого замечания дежурного.
Еще один нюанс – 1 января подъем проходит как обычно – в 6 утра. И в 6:30 зеки уже строятся на утренний просчет.
На просчет в 13:00 к осужденным явились начальник колонии-поселения, ДПНК, отрядник. Из уст администрации поздравления были сухими. В основном речь шла о «семейных ценностях», мол, кто если хотите новогодние праздники встречать в будущем в семейном кругу – живите обычной жизнью, забудьте про игры с законом. Также, отрядник не забывал пугать штрафным изолятором в случае, если кто-нибудь будет замечен с запрещенными препаратами или спиртными напитками.
Предыдущие части здесь:
Записки зэка. Часть 12. «Досуг»
Субботний футбол был еще чреват тем, что именно этот день – банный. Идти в баню перед футболом – глупо – все равно после игры будешь потным. Мыться после футбола – тоже мало приятного – баня может остыть и все удовольствие от той же парилки пропадает. Но в тот раз я согласился постоять на воротах.
Игра действительно была интересной – смена обстановки придавало сил и азарта. Зеки играли как в последний раз и каждый, боковым зрением ловя начальника, старался пнуть далеко не по мячу, выдавая это за нечаянный казус. Но и тот не отставал от других, применяя те же методы.
Особенно любил играть бурят Баир, который был жирен, пузат и с большими щеками. На воле Баир был врачом – психотерапевтом, подрабатывал в бригаде скорой медицинской помощи и был знатоком лекарственных препаратов, за что и получил кличку «Лекарь». Всякий прохворавший шел за советом к Лекарю, который как фармацевтическая электронная энциклопедия выдавал результаты по любому запросу.
За решетку Баир попал по 264-о статье. Находясь за рулем в нетрезвом состоянии, перевернул машину, в результате чего скончался пассажир – его товарищ, с которым употребляли накануне. Лекарь был настолько бухой, что все произошедшее знал только со слов очевидцев. А очевидцы ему поведали, что он с товарищем накатывали возле пивного павильона весь день, иногда бегали в соседний магазин за напитками по-крепче и не стеснялись их мешать в своем организме.
Другим спортивным развлечением осужденных был турник для подтягивания – металлическая балка между двух деревьев. Перед сном зеки любили устраивать командные соревнования, зачастую на сигареты (как бы абсурдно это не звучало). Подтягивались все, как говорится, до последней капли пота. Но вскоре этот спортивный аттракцион прекратился – без объяснения причин начальство просто срезало эти два дерева вместе с турником. Зеки любили выдвигать свою версию произошедшего (кстати, не лишенную здравого смысла) – руководство колонии переживает за рьяную физическую подготовку заключенных и, в случае массовых беспорядков, бунтов – местные сотрудники УФСИН не смогут оказать должного сопротивления. Таким образом, на этом турнике спорт и заканчивался. Были, конечно, любители отжиматься от пола или от стула, но делали это украдкой или после отбоя.
В числе таких спортсменов был Ваня Бычок – отжимался на кулаках, был абсолютно лысым, но не от природы, а от того, что брился наголо бритвенным станком. Сначала машинкой – основную часть шевелюры, потом «полировал» станком. Ваня был физически силен, но умом слабоват.
Собственно на наркотических средствах Ваня и погорел – находясь в подобном «приподнятом» настроении после употребления запрещенных препаратов, насмерть сбил человека. Сбил прямо на пешеходном переходе практически в центре города. Когда он рассказывал в редкие минуты свою историю какому-нибудь интересовавшемуся новичку – то непременно любил подчеркнуть, что сбил человека, когда тот выбежал практически перед носом автомобиля, и уйти от столкновения не представлялось никакой возможности. То, что он был укуренный в хлам и гнал по центру со скоростью свыше 150 километров в час на не совсем новой японской заднеприводной машине, зимой в гололед – об этом Бычок упоминал коротко и вскользь.
Из доступных развлечений у зеков была небольшая, но все же библиотека. Тут стоит сделать ремарку – библиотека эта не такая, с отдельными кабинетами, стеллажами, карточками читателя и кудрявой очкастой библиотекаршей. Нет, «либерия» колонии – несколько полок с книгами в комнате воспитательной работы. Книги в основном классика и детективы, выходившие массово в середине 90-х, когда писателем считал себя каждый второй. Пожелтевшие страницы, иногда вырванные с корнем на гигиенические нужды или для заворачивания самокрутки – вот стандартный вид книги, доступной для чтения зеку. В каждой стоит печать заведения в знак того, что литература «проверена цензором». Без печати книги попросту «откатывают».
К слову сказать, встречались в данной библиотеке сборники сканвордов и кроссвордов, также с печатью. Единственным минусом в нем было то, что все они являлись уже сто лет как разгаданными и исписанными вдоль и поперек. Новые же журналы, газеты, сканворды не принимались даже в передачах от родственников. Администрация объясняла это тем, что «надо проводить проверку цензором, а это в данный момент невозможно». Впрочем, все время, которое я там находился, это было «невозможно». Заключенные, которые сидели в колонии-поселении, по 5-6 лет утверждали, что эта «невозможность» длиться также и весь их срок. Ну и конечно, любители все «объяснять» зеки говорили, что администрации не нужны «умные». Также как и не нужны физические подготовленные. Умные и сильные зеки – это непредсказуемое общество, способное к спорам и пререканиям. Стадо неумных и слабых баранов куда перспективнее с этой точки зрения.
Из доступных игр для зека колонии-поселения практически всегда в наличии нарды, шахматы, шашки. Все сделаны в соседней колонии общего и строгого режимов и по праву их можно назвать целыми произведениями искусства. Те же нарды – естественно, ручной работы, лакированные, с обязательным рисунком с обратной стороны доски, декоративным замком. Наверное, стоит сказать, что на воле за подобную «конструкцию» просят немалые деньги, и покупатель всегда находится.
Многим Пурген запомнился тем, что вечно был на прохвате, просил продукты, ибо от еды в столовой его «пучило». Так как он сидел короткий срок, Коля обещался по выходу приехать в колонию уже в качестве посетителя и привезти всем, кто ему подкидывал харчи, увесистые передачи. Стоит ли говорить, что после освобождения из колонии, Пургена больше никто и никогда не видел. Люди бывают разные.