старый седобородый януш за неимением квартиры поселился
Старый седобородый януш за неимением квартиры поселился
Из детских воспоминаний моего приятеля
Подготовка текста и примечания: С.Л.КОРОЛЕНКО и Н.В.КОРОЛЕНКО-ЛЯХОВИЧ
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле,- никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия.
Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. «На костях человеческих стоит старое замчи’ще,- передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса,- так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье.
«Молчите там, лайдаки [Бездельники (польск.)], пся вяра!»
Потомки этого графа давно уже оставили жилище предков. Большая часть дукатов и всяких сокровищ, от которых прежде ломились сундуки графов, перешла за мост, в еврейские лачуги, и последние представители славного рода выстроили себе прозаическое белое здание на горе, подальше от города. Там протекало их скучное, но все же торжественное существование в презрительно-величавом уединении.
Изредка только старый граф, такая же мрачная развалина, как и замок на острове, появлялся в городе на своей старой английской кляче. Рядом с ним, в черной амазонке, величавая и сухая, проезжала по городским улицам его дочь, а сзади почтительно следовал шталмейстер. Величественной графине суждено было навсегда остаться девой. Равные ей по происхождению женихи, в погоне за деньгами купеческих дочек за границей, малодушно рассеялись по свету, оставив родовые замки или продав их на слом евреям, а в городишке, расстилавшемся у подножия ее дворца, не было юноши, который бы осмелился поднять глаза на красавицу-графиню. Завидев этих трех всадников, мы, малые ребята, как стая птиц, снимались с мягкой уличной пыли и, быстро рассеявшись по дворам, испуганно-любопытными глазами следили за мрачными владельцами страшного замка.
В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная униатская часовня. Это была родная дочь расстилавшегося в долине собственно обывательского города. Некогда в ней собирались, по звону колокола, горожане в чистых, хотя и не роскошных кунтушах, с палками в руках, вместо сабель, которыми гремела мелкая шляхта, тоже являвшаяся на зов звонкого униатского колокола из окрестных деревень и хуторов.
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: Том 1. Повести и рассказы 1879-1888
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Владимир Галактионович Короленко
Собрание сочинений в пяти томах
Том 1. Повести и рассказы 1879-1888
Б. Аверин. Личность и творчество В.Г. Короленко
«Совесть эпохи», «светлый духом», «праведник» — так говорили о Владимире Галактионовиче Короленко (1853–1921) современники. Его нравственный авторитет приравнивали к авторитету Л. Толстого. И. Бунин, как правило, сдержанно отзывавшийся о писателях-современниках, говорил в одном из интервью о Короленко: «Радуешься тому, что он живет и здравствует среди нас, как какой-то титан, которого не могут коснуться все те отрицательные явления, которыми так богата наша нынешняя литература и жизнь. Когда жил Л. Н. Толстой, мне лично не страшно было за все то, что творилось в русской литературе. Теперь я тоже никого и ничего не боюсь: ведь жив прекрасный, непорочный Владимир Галактионович Короленко»[1]. Современники действительно видели в Короленко идеальный образ русского писателя, интеллигента, общественного деятеля. После Февральской революции в беседе с Р. Ролланом А. Луначарский высказал мысль, что если в России надо было бы избрать президента, то он выдвинул бы кандидатуру Короленко[2]. Чувство «непоколебимого доверия» вызывал Короленко и у Горького, считавшего его своим учителем: «Я был дружен со многими литераторами, но ни один из них не мог мне внушить того чувства уважения, которое внушил В(ладимир) Г (алактионович) с первой моей встречи с ним. Он был моим учителем недолго, но он был им, и это моя гордость по сей день»[3]. «Я готов поклясться, что Короленко очень хороший человек. Идти не только рядом, но даже за этим парнем — весело» [4],— писал Чехов.
Ответить на вопрос, как, из какого «жизненного состава» складывалась личность писателя и общественного деятеля, к каждому слову которого прислушивалась почти вся читающая Россия, во многом помогает автобиографическая книга Короленко «История моего современника». В самом начале ее Короленко пишет о своем отце Галактионе Афанасьевиче, занимавшем должность уездного судьи в заштатных провинциальных городках, для которого поистине донкихотовская честность была привычной и естественной. Короленко приводит такой случай из его судебной практики.
Галактион Афанасьевич вел процесс о наследстве. Судились богатый помещик, граф, человек с большими связями, и бедная вдова. Граф, вероятно, предложил судье взятку. Галактион Афанасьевич вспылил, застучал палкой, грубо его обругал и выгнал. Благодаря честности судьи процесс выиграла бедная вдова, сразу ставшая одной из богатейших помещиц в губернии. Попытка вдовы «отблагодарить» своего благодетеля также закончилась выдворением ее из дома. Тогда, в отсутствие судьи, она завалила всю его гостиную подарками, среди которых была огромная красивая кукла. «Когда отец пришел из суда, — пишет Короленко, — то в нашей квартире разразилась одна из самых бурных вспышек, какие я только запомню. Он ругал вдову, швырял материи на пол, обвинял мать и успокоился лишь тогда, когда перед подъездом появилась тележка, на которую навалили все подарки и отослали обратно. Но тут вышло неожиданное затруднение. Когда очередь дошла до куклы, то сестра решительно запротестовала, и протест ее принял такой драматический характер, что отец после нескольких попыток все-таки уступил, хотя и с большим неудовлетворением. „Через вас я стал-таки взяточником“, — сказал он сердито, уходя в свою комнату»[5].
Но, говоря в «Истории моего современника» о Галактионе Афанасьевиче уже не как об отце, а как о представителе своего времени, Короленко отметит и другую сторону его личности. Будучи неизменно лично честным, он никогда не знал, что такое чувство вины за общественную неправду. Короленко вспоминает, как глубоко и искренне переживал его отец суровые обвинительные приговоры. Но «это были слезы сожаления о „жертве закона“, а не разъедающее сознание своей вины, как его орудия» (V, 21). Ответственности за плохие законы судья не испытывал, так как создание их не могло от него зависеть: «Царь и закон — также недоступны человеческому суду, а если порой при некоторых применениях закона сердце поворачивается в груди от жалости и сострадания — это — стихийное несчастье, не подлежащее никаким обобщениям. Один гибнет от тифа, другой — от закона. Несчастная судьба» (V, 21).
Вся жизненная практика и все многообразное творчество Короленко — это трудный опыт соединения личной нравственности с «тяжелым», «разъедающим», но творческим сознанием ответственности за «весь порядок вещей».
«Устойчивое равновесие совести», когда все в мире и общественных отношениях кажется раз и навсегда данным и неподвижным, — это основное чувство, которое окрашивало раннее детство писателя. Определяющий тон отношений между отцом и матерью — любовь и доброжелательность. Пример социальной гармонии — отношения между его родственницей-помещицей и крестьянами. Крестьяне любят барыню, а она любит своих крепостных и заботится о них. Рано усваивает Короленко и религиозную веру отца, тоже простую, цельную и не разъедаемую сомнением, в соответствии с которой «Бог всемогущ и справедлив, но на земле много торжествующих негодяев и страдающей добродетели. Это входит в неведомые планы Высшей Справедливости — и только» (V, 21).
Кроме того, вера определялась и одной из важнейших особенностей индивидуальности Короленко — его способностью сочувственно-го восприятия природы. Одно из самых первых воспоминаний писателя о том, как он остался один в лесу и, «как заколдованный», «слушал то тихий свист, то звон, то смутный говор и вздохи леса, сливающиеся в протяжную, глубокую, нескончаемую и осмысленную гармонию» (V, 12, 13). Вообще определения «осмысленный», «сознательный» — наиболее часто употребляемые в описаниях природы у Короленко.
Одно же из первых впечатлений Короленко стало для него истиной, которую он пронес через всю жизнь. Вероятно, поэтому дети в таких его произведениях, как повести «В дурном обществе», «Слепой музыкант» или рассказе «Ночью», осознают те первоосновы жизни, которые неведомы взрослым или забыты ими.
Однако вскоре детское восприятие мира как законченного, неизменного и гармонического начинает меняться. Прежде всего это относится к сфере социальных отношений. Попав в деревню к дяде, он убеждается, что любовные отношения между помещиками и крестьянами — не более чем красивая иллюзия. События же, связанные с отменой крепостного права, окончательно разрушили эту иллюзию. Кстати, Короленко был одним из немногих русских писателей, бывший свидетелем и писавший в своих произведениях о таких вехах русской истории, как отмена крепостного права и революции 1905 и 1917 годов.
Не меньшее влияние оказало на него и польское восстание 1863 года. Именно в это время он впервые посмотрел на себя со стороны и задал недоуменный вопрос: «Кто я?» А ответить на него было очень непросто. С самого детства Короленко был поставлен в ситуацию выбора, причем это касалось даже того, что дается человеку вне его воли, самим фактом рождения. Это относится, например, к национальности, социальному происхождению, вероисповеданию.
По своей социальной принадлежности Короленко дворянин, но, как он пишет в «Истории моего современника», его отец никогда не стремился «восстановить свои потомственно-дворянские права», и дети после смерти отца оказались «без всяких реальных связей с дворянской средой, да, кажется, и с какой бы то ни было другой» (V, 15).
ЧИТАТЬ КНИГУ ОНЛАЙН: В дурном обществе
НАСТРОЙКИ.
СОДЕРЖАНИЕ.
СОДЕРЖАНИЕ
Короленко Владимир Галактионович
Из детских воспоминаний моего приятеля
Подготовка текста и примечания: С.Л.КОРОЛЕНКО и Н.В.КОРОЛЕНКО-ЛЯХОВИЧ
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле,- никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия.
Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. ‘На костях человеческих стоит старое замчи’ще,- передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса,- так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье.
‘Молчите там, лайдаки [Бездельники (польск.)], пся вяра!’
Потомки этого графа давно уже оставили жилище предков. Большая часть дукатов и всяких сокровищ, от которых прежде ломились сундуки графов, перешла за мост, в еврейские лачуги, и последние представители славного рода выстроили себе прозаическое белое здание на горе, подальше от города. Там протекало их скучное, но все же торжественное существование в презрительно-величавом уединении.
Изредка только старый граф, такая же мрачная развалина, как и замок на острове, появлялся в городе на своей старой английской кляче. Рядом с ним, в черной амазонке, величавая и сухая, проезжала по городским улицам его дочь, а сзади почтительно следовал шталмейстер. Величественной графине суждено было навсегда остаться девой. Равные ей по происхождению женихи, в погоне за деньгами купеческих дочек за границей, малодушно рассеялись по свету, оставив родовые замки или продав их на слом евреям, а в городишке, расстилавшемся у подножия ее дворца, не было юноши, который бы осмелился поднять глаза на красавицу-графиню. Завидев этих трех всадников, мы, малые ребята, как стая птиц, снимались с мягкой уличной пыли и, быстро рассеявшись по дворам, испуганно-любопытными глазами следили за мрачными владельцами страшного замка.
В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная униатская часовня. Это была родная дочь расстилавшегося в долине собственно обывательского города. Некогда в ней собирались, по звону колокола, горожане в чистых, хотя и не роскошных кунтушах, с палками в руках, вместо сабель, которыми гремела мелкая шляхта, тоже являвшаяся на зов звонкого униатского колокола из окрестных деревень и хуторов.
Отсюда был виден остров и его темные громадные тополи, но замок сердито и презрительно закрывался от часовни густою зеленью, и только в те минуты, когда юго-западный ветер вырывался из-за камышей и налетал на остров, тополи гулко качались, и из-за них проблескивали окна, и замок, казалось, кидал на часовню угрюмые взгляды. Теперь и он, и она были трупы. У него глаза потухли, и в них не сверкали отблески вечернего солнца; у нее кое-где провалилась крыша, стены осыпались, и, вместо гулкого, с высоким тоном, медного колокола, совы заводили в ней по ночам свои зловещие песни.
Но старая, историческая рознь, разделявшая некогда гордый панский замок и мещанскую униатскую часовню, продолжалась и после их смерти: ее поддерживали копошившиеся в этих дряхлых трупах черви, занимавшие уцелевшие углы подземелья, подвалы. Этими могильными червями умерших зданий были люди.
Однако настали дни, когда среди этого общества, ютившегося под кровом седых руин, возникло разделение, пошли раздоры. Тогда старый Януш, бывший некогда одним из мелких графских ‘официалистов’ <Прим. стр. 11>, выхлопотал себе нечто вроде владетельной хартии и захватил бразды правления. Он приступил к преобразованиям, и несколько дней на острове стоял такой шум, раздавались такие вопли, что по временам казалось, уж не турки ли вырвались из подземных темниц, чтоб отомстить утеснителям. Это Януш сортировал население развалин, отделяя овец от козлищ. Овцы, оставшиеся попрежнему в замке, помогали Янушу изгонять несчастных козлищ, которые упирались, выказывая отчаянное, но бесполезное сопротивление. Когда, наконец, при молчаливом, но, тем не менее, довольно существенном содействии
Старый седобородый януш за неимением квартиры поселился
Из детских воспоминаний моего приятеля
Подготовка текста и примечания: С.Л.КОРОЛЕНКО и Н.В.КОРОЛЕНКО-ЛЯХОВИЧ
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле,- никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия.
Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. «На костях человеческих стоит старое замчи’ще,- передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса,- так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье.
«Молчите там, лайдаки [Бездельники (польск.)], пся вяра!»
Потомки этого графа давно уже оставили жилище предков. Большая часть дукатов и всяких сокровищ, от которых прежде ломились сундуки графов, перешла за мост, в еврейские лачуги, и последние представители славного рода выстроили себе прозаическое белое здание на горе, подальше от города. Там протекало их скучное, но все же торжественное существование в презрительно-величавом уединении.
Изредка только старый граф, такая же мрачная развалина, как и замок на острове, появлялся в городе на своей старой английской кляче. Рядом с ним, в черной амазонке, величавая и сухая, проезжала по городским улицам его дочь, а сзади почтительно следовал шталмейстер. Величественной графине суждено было навсегда остаться девой. Равные ей по происхождению женихи, в погоне за деньгами купеческих дочек за границей, малодушно рассеялись по свету, оставив родовые замки или продав их на слом евреям, а в городишке, расстилавшемся у подножия ее дворца, не было юноши, который бы осмелился поднять глаза на красавицу-графиню. Завидев этих трех всадников, мы, малые ребята, как стая птиц, снимались с мягкой уличной пыли и, быстро рассеявшись по дворам, испуганно-любопытными глазами следили за мрачными владельцами страшного замка.
В западной стороне, на горе, среди истлевших крестов и провалившихся могил, стояла давно заброшенная униатская часовня. Это была родная дочь расстилавшегося в долине собственно обывательского города. Некогда в ней собирались, по звону колокола, горожане в чистых, хотя и не роскошных кунтушах, с палками в руках, вместо сабель, которыми гремела мелкая шляхта, тоже являвшаяся на зов звонкого униатского колокола из окрестных деревень и хуторов.
ЛитЛайф
Жанры
Авторы
Книги
Серии
Форум
Гаршин Всеволод Михайлович
Книга «Тревожные годы»
Оглавление
Читать
Помогите нам сделать Литлайф лучше
У старого Тойона показались на глазах слезы, и Макар увидел, что чашки весов колыхнулись, и деревянная приподнялась, а золотая опустилась.
А Макар продолжал: у них все записано в книге. Пусть же они поищут: когда он испытал от кого-нибудь ласку, привет или радость? Где его дети? Когда они умирали, ему было горько и тяжко, а когда вырастали, то уходили от него, чтобы в одиночку биться с тяжелою нуждой. И он состарился один со своей второю старухой и видел, как его оставляют силы и подходит злая, бесприютная дряхлость. Они стояли одинокие, как стоят в степи две сиротливые елки, которых бьют отовсюду жестокие метели.
И поп поспешил ответить:
И тогда весы опять дрогнули. Но старый Тойон задумался.
И все взгляды устремились на Макара, и он устыдился. Он почувствовал, что глаза его мутны и лицо темно, волосы и борода всклокочены, одежда изорвана. И хотя задолго до смерти он все собирался купить сапоги, чтобы явиться на суд, как подобает настоящему крестьянину, но все пропивал деньги, и теперь стоял перед Тойоном, как последний якут, в дрянных торбасишках. И он пожелал провалиться сквозь землю.
Сердце Макара сжалось. Он чувствовал стыд собственного существования. Он было понурил голову, но вдруг поднял ее и заговорил опять.
О каких это праведниках говорит Тойон? Если о тех, что жили на земле в одно время с Макаром в богатых хоромах, то Макар их знает. Глаза их ясны, потому что не проливали слез столько, сколько их пролил Макар, и лица их светлы, потому что обмыты духами, а чистые одежды сотканы чужими руками.
Макар опять понурил голову, но тотчас же опять поднял ее.
Конечно, если бы Макар мог видеть, какое действие производила его речь на старого Тойона, если б он видел, что каждое его гневное слово падало на золотую чашку, как свинцовая гиря, он усмирил бы свое сердце. Но он всего этого не видел, потому что в его сердце вливалось слепое отчаяние.
Но старый Тойон сказал ему:
— Погоди, барахсан! Ты не на земле. Здесь и для тебя найдется правда.
И Макар дрогнул. На сердце его пало сознание, что его жалеют, и оно смягчилось; а так как перед его глазами все стояла его бедная жизнь, от первого дня до последнего, то и ему стало самого себя невыносимо жалко. И он заплакал.
И старый Тойон тоже плакал. И плакал старый попик Иван, и молодые божьи работники лили слезы, утирая их широкими белыми рукавами.
А весы все колыхались, и деревянная чашка подымалась все выше и выше.
Из детских воспоминаний моего приятеля
Моя мать умерла, когда мне было шесть лет. Отец, весь отдавшись своему горю, как будто совсем забыл о моем существовании. Порой он ласкал мою маленькую сестру и по-своему заботился о ней, потому что в ней были черты матери. Я же рос, как дикое деревцо в поле,- никто не окружал меня особенною заботливостью, но никто и не стеснял моей свободы.
Местечко, где мы жили, называлось Княжье-Вено, или, проще, Княж-городок. Оно принадлежало одному захудалому, но гордому польскому роду и представляло все типические черты любого из мелких городов Юго-западного края, где, среди тихо струящейся жизни тяжелого труда и мелко-суетливого еврейского гешефта, доживают свои печальные дни жалкие останки гордого панского величия.
Я помню, с каким страхом я смотрел всегда на это величавое дряхлое здание. О нем ходили предания и рассказы один другого страшнее. Говорили, что остров насыпан искусственно, руками пленных турок. «На костях человеческих стоит старое замчи’ще,- передавали старожилы, и мое детское испуганное воображение рисовало под землей тысячи турецких скелетов, поддерживающих костлявыми руками остров с его высокими пирамидальными тополями и старым замком. От этого, понятно, замок казался еще страшнее, и даже в ясные дни, когда, бывало, ободренные светом и громкими голосами птиц, мы подходили к нему поближе, он нередко наводил на нас припадки панического ужаса,- так страшно глядели черные впадины давно выбитых окон; в пустых залах ходил таинственный шорох: камешки и штукатурка, отрываясь, падали вниз, будя гулкое эхо, и мы бежали без оглядки, а за нами долго еще стояли стук, и топот, и гоготанье.